Малевинский Сергей Октябревич
Понятие языковой картины мира приобрело в современной науке немыслимую популярность. Интерес ко всей связанной с данным понятием проблематике во многом обусловливается тем, что вся эта проблематика далеко выходит за рамки собственно лингвистики и глубоко вторгается в сферы, традиционно разрабатываемые такими науками, как этнопсихология и этнокультурология, что становится особенно актуальным в свете вновь обретающей популярность и порою совершенно искусственно раздуваемой мифологемы о каком-то принципиальном отличии русского национального (в том числе и речевого) менталитета от западного.
Между тем в самом содержании интересующего нас понятия имеется еще очень и очень много неясного, а иногда просто нелепого и граничащего с шарлатанством. Начнем с вопроса о том, а может ли вообще существовать какая-то связанная с языком картина мира, если самого языка как такового не существует. Казалось бы, о чем тут рассуждать: раз нет языка, нет и не может быть никакой языковой картины. Однако парадокс ситуации заключается в том, что, несмотря на экзистенциальную нереальность языка как какой-то особой, неизвестно где и как существующей знаковой системы, какая-то картина мира, складывающаяся из ментальных образований, ассоциируемых с представлениями, отражающими различные речевые сегменты, все же имеется. Только рассматривать эту картину нужно как семантическую часть не языка, а индивидуальной мемориальной лингвоструктуры человеческого индивида. Некоторыми авторами языковая картина мира трактуется как семантический компонент языкового сознания человека. С такой трактовкой в принципе можно было бы согласиться, если бы не одно «но»: помимо фрагментов, хорошо осознаваемых и четко рефлексируемых людьми в виде тех или иных чувственно переживаемых образов, в состав этой картины входит множество семантических элементов, скрывающихся на уровне подсознания, о существовании которых люди могут даже и не догадываться.
В свое время об этом достаточно адекватно высказался советский философ Г.А. Брутян, которому принадлежала честь введения понятия языковой (или вербальной) картины мира в широкий научный обиход в СССР. Его мысли по данному поводу представляются нам тем более интересными и ценными, что принадлежат они не профессиональному языковеду, а философу, т. е. человеку, не отягощенному традиционно лингвистическими взглядами на явления сознания, мышления и речи. Как отмечал Г.А. Брутян, «при воспроизведении картины мира говорящий на том или ином языке пользуется им в привычной форме, оперирует языком как со своей привычкой, не задумываясь над теми компонентами, которые при научно-лингвистическом подходе приобретают особый смысл, становятся специальным объектом, отодвигая на второй план все остальное. … Мы не раскрываем в процессе познания особый лингвистический смысл употребляемых слов и словесных конструкций, не осознаем во время словесного общения те или иные языковые категории, не очень вникаем в интерлингвистические факторы процесса речи, в специфику языковых форм познавательных моделей действительности» [Брутян 1968, с. 56]. Более того, добавим от себя, что даже значения многих вполне обычных и часто употребляемых слов, бывает, осознаются говорящими не до конца и некоторые довольно существенные идентификационно значимые семантические признаки, входящие в состав этих значений, остаются вне поля человеческого осознания. Автору этих строк неоднократно приходилось на занятиях со студентами-филологами просить их дать исчерпывающее определение понятия студент, и в ответ он всегда получал дефиницию типа «человек, учащийся в высшем или среднем специальном учебном заведении». Думается, что такое же определение дал бы любой среднестатистический носитель современной русской речи. Хотя существеннейшим смысловым компонентом рассматриваемого понятия является указание на то, что учебное заведение, в котором обучается студент должно быть гражданского, а не военного типа: в противном случае учащийся будет называться уже не студентом, а курсантом, кадетом или юнкером. И тем не менее, семантический признак «гражданский тип учебного заведения», входящий в понятие студент, всегда ускользает из поля восприятия людей, говорящих по-русски, не рефлексируется ими, что отнюдь не мешает интуитивно правильно использовать данное понятие и обозначающее его слово именно там, где надо.
Итак, семантический феномен, именуемый языковой картиной мира, на деле должен рассматриваться как включающее в себя осознаваемые и подсознательные компоненты смысловое образование в составе индивидуальной мемориальной лингвоструктуры человека. Еще одним важным и до сих пор не решенным в науке вопросом является определение содержания и границ этого смыслового образования. Так, если Г.А. Брутян в свое время определял языковую картину мира только как некий глобальный образ мира, запечатленный в языке, то впоследствии картина эта стала отождествляться со всем «семантическим пространством языка» и трактоваться как совокупность «единиц и уровней всей семантики и словаря» [см.: Роль человеческого фактора в языке 1988, с. 6]. В настоящее время многие авторы, разделяя на словах то понимание языковой картины мира, которое было предложено Г.А. Брутяном, на деле включают в её состав множество таких элементов, которые к психическому отображению мира как такового не имеют никакого отношения.
Если обратиться к предложенной нами типологии лексических значений полнознаменательных слов, то станет совершенно очевидным то, что далеко не все из выделенных здесь семантических типов можно рассматривать в качестве вербальных средств отражения предметов и явлений реальной действительности в человеческой памяти. Никакого отношения к отражению реального мира в виде каких-то мемориальных структур не имеют дейктические и анафорические слова, которые семантизируются только в составе конкретного высказывания и указывают на тот или иной объект только в рамках конкретной коммуникативной ситуации. Мы не сможем указать в окружающей нас действительности те предметы, которые соответствуют словам ты, он, тот, здесь, там или тогда, поскольку все эти слова в составе конкретных высказываний в принципе могут соотноситься с любыми предметами (лицами, местами, периодами времени), которые по воле говорящего выступают в роли их коммуникативных референтов.
К средствам формирования вербальной картины мира не могут быть отнесены и слова, определяемые нами как реляционные. Не обладая отражательно-понятийной семантикой и выражая только то или иное субъективное отношение автора речевого сообщения к тому, о чем идет речь, они, так же как и дейктические и анафорические слова, могут соотноситься с объектами самого разного характера. И поскольку референтами таких слов, как гадость, мерзость, прелесть, золотко и им подобные, в тех или иных конкретных высказываниях может быть в принципе все что угодно, говорить о наличии у них каких-то строго определенных денотатов не приходится. Ну а если у слова нет четко выраженного денотата, под которым понимается определенный имеющийся в действительности предметный класс, то и к вербальной картине мира значение такого слова не может иметь никакого отношения. Точно так же к этой картине никак не относятся и эмоционально-экспрессивные значения всех русских слов с уменьшительно-ласкательными и увеличительно-неодобрительными суффиксами. Когда все эти слова выступают с такими значениями, они выражают всего лишь эмоциональное отношение говорящего к тому или иному обозначаемому словом конкретному предмету, выступающему в роли референта сообщения. Другое дело – уменьшительные и увеличительные значения (типа садик – «маленький сад», ручонка – «маленькая детская рука», домище – «очень большой дом»), которые отражают объективные размерные характеристики реально существующих объектов.
Никакого отношения к вербальной картине мира, как и к никакой картине мира вообще, не имеет семантическая категория определенности – неопределенности упоминаемых в высказывании предметов, значения которой выражаются, например, английскими артиклями a и the. В окружающей нас действительности нет объектов определенных и неопределенных, в лучшем случае они могут быть известными нам и неизвестными. Определенными же или неопределенными те или иные предметы – референты речевых сообщений – становятся только в свете какой-то конкретной ситуации общения, с точки зрения обстоятельств «здесь» и «сейчас», а не существования в мире вообще.
Таким образом, круг лексических единиц, причастных к формированию и структуре семантического образования, традиционно именуемого языковой картиной мира, должен быть ограничен словами, имеющими те значения, которые мы определили как дескрипционные, компаративные и критериально-оценочные. Существенную роль в этой картине играет семантика фразеологических оборотов, грамматических категорий и форм, а также синтаксических конструкций (точнее, идеальных структурных схем словосочетаний и предложений), в той мере, в которой и этим семантическим образованиям присуща функция отражения тех или иных явлений и отношений, наблюдаемых в реальной действительности. Однако главное место в вербальной картине мира принадлежит все же лексике, и в первую очередь – дескрипционным словам, обладающим семантикой отражательно-понятийного типа. О них и пойдет речь в дальнейшем.
В настоящее время вербальная картина мира трактуется многими авторами как картина исключительно концептуальная, т. е. состоящая из одних только концептов. Думается, что такой подход, обусловленный несомненными успехами, достигнутыми современной когнитивной лингвистикой, страдает определенной односторонностью. И прежде всего потому, что концептуальная семантика бывает свойственна далеко не всем формальным элементам, выделяемым в составе индивидуальной мемориальной лингвоструктуры и человеческого лингвосознания. Концепты суть семантические образования, присущие только лексическим единицам, словам. Об этом недвусмысленно было заявлено еще американским ученым Алонзо Черчем, благодаря книге которого само понятие концепта обрело ту популярность в отечественный науке, которой оно сейчас обладает. Напомним, что А. Черч определял концепт как «то, что бывает усвоено, когда понято имя», т. е. слово [Черч 1960, с. 18]. И в современных работах по когнитивистике часто можно встретить словосочетание концептуальное содержание слова, но никто из современных авторов не пишет о концептуальном содержании, скажем, форм числа имен существительных, форм сравнительной степени прилагательных, форм наклонения и времени глагола или каких-то иных грамматических форм. Последние обладают только определенными грамматическими значениями, но отнюдь не концептуальным содержанием. Помимо концептов, выражаемых отдельными словами, по-видимому, можно говорить еще и о концептуальном содержании каких-то более или менее устойчивых словосочетаний и фразеологических оборотов, соотносимых по значению со словами.
В современной науке существует множество определений сущности концепта, однако удовлетворительным, на наш взгляд, не может быть признано ни одно из них. Особенно неудачной представляется трактовка концептов как неких «квантов» информации об окружающем мире, хранящихся в языковом (или, может быть, даже и не в языковом) сознании человека [Кубрякова 1996, с. 90; Радбиль 2010, с. 206]. Ведь квант – это мельчайшая, далее неделимая частица светового потока, а концепт, даже самый примитивный, всегда представляет собой сложное семантическое образование, включающее в себя множество самых разных по своей природе смысловых компонентов. Думается, что ближе всего к истинному и полностью адекватному пониманию концепта подходит определение, предложенное В.А. Масловой. Согласно этому определению концепт предстает как «тот «пучок» представлений, понятий, знаний, ассоциаций, переживаний, который сопровождает слово и выражаемое им понятие» [Маслова 2007, с. 38]. Определенные возражения здесь может вызвать только то, что, понимая концепт как совокупность смыслов, ассоциируемых с основным (словарным) значением слова, В.А. Маслова полностью отождествляет это значение с понятием [Маслова 2007, с. 39]. С нашей же точки зрения, понятийным содержанием обладают далеко не все лексические единицы, а только слова с дескрипционной семантикой – те, что отражают в своих значениях реальные признаки каких-то предметных классов, учитываемые при выделении этих классов среди всех остальных. Значения же всех остальных типов – дейктические, анафорические, компаративные, реляционные и критериально-оценочные – под рубрику понятие или понятийное содержание слова не подходят. Хотя с ассоциативными смыслами, образующими содержание концептов, по-видимому, могут сочетаться и какие-то из этих значений – скажем, компаративные или критериально-оценочные. И тем не менее, основное содержание вербальной картины мира составляют концепты, образуемые смыслами, «роящимися» вокруг имеющих отражательно-понятийный характер дескрипционных лексических значений.
В самом общем виде концепт дескрипционного слова может быть определен как сложный семантический комплекс, образуемый выражаемым данным словом понятием, выступающим в качестве ядра концепта, и ассоциируемыми с этим понятием смыслами, которые мы предлагаем именовать сопутствующими. Принципиально важным здесь является то, что входящие в концепт сопутствующие смыслы могут иметь самую разную психическую природу и самое разное происхождение. Это могут быть эталонные образы отражаемых понятиями предметов, символические образы абстрактных понятий, энциклопедические знания о тех или иных предметных классах, элементы индивидуального жизненного опыта, связываемые с этими предметными классами, понятия, ассоциируемые с ядерным понятием в составе различных фреймовых и прототипических структур, разного рода оценки, начиная от простейших эмоциональных и дезидеративных и заканчивая сложнейшими критериальными. Многие из этих смыслов, конечно же, могут выражаться вербально и быть обозначены какими-то словами и словосочетаниями. Однако это не дает нам основания, если уж мы рассматриваем концепты как чисто семантические образования, включать в их состав те или иные слова, не говоря уже о различных лексических объединениях, таких как синонимические ряды, лексико-семантические и тематические группы, словообразовательные гнезда и пр. И уж совсем неуместным представляется рассмотрение в составе концептов этимологии и внутренней формы каких-то лексических единиц.
Многие современные авторы определяют концепты, вслед за Ю.С. Степановым, как «сгустки культуры в сознании человека», как «то, в виде чего культура входит в ментальный мир человека» [Степанов 1997, с. 40]. Такой подход представляется нам довольно однобоким. Да, действительно, многие семантические компоненты концептуального содержания слова диктуются человеку теми условиями его существования, которые условно можно назвать культурой. Это и знания, даваемые системой образования, и элементы жизненного опыта, передаваемые человеческому индивиду его социальным окружением, и оценки, навязываемые различными социально-политическими институтами, и самые разные «кванты смысла», черпаемые из произведений литературы и искусства, народного фольклора, пословиц и поговорок. Но нельзя же игнорировать и творческой роли самой человеческой личности в формировании своих собственных концептов. Любой отдельно взятый человек – это не только пассивный объект восприятия, покорно впитывающий все то, что ему внушает «культура», но и активный субъект, способный не только мысленно просеивать поток концептуальных смыслов, навязываемых ему извне, но и вырабатывать свои собственные, сугубо индивидуальные представления и оценки, ассоциируемые им с конвенционально обусловленным понятийным содержанием общеупотребительных слов. Именно поэтому концептуальное содержание одних и тех же лексических единиц у разных людей может порою существенно различаться.
В свое время этот факт был отмечен и наглядно описан А.Р. Лурией, разграничивавшим понятийное и концептуальное содержание слова как его «значение» и «смысл». По утверждению А.Р. Лурии, «значение есть устойчивая система обобщений, стоящая за словом, одинаковая для всех людей», а вот под смыслом следует понимать «индивидуальное значение слова, выделенное из этой объективной системы связей». Так, к примеру, «слово уголь имеет определенное объективное значение. Это черный предмет древесного происхождения, результат обжига деревьев, имеющий определенный химический состав, в основе которого лежит элемент С (углерод). Однако смысл слова уголь может быть совершенно различным для разных людей и в разных ситуациях. Для хозяйки слово уголь обозначает то, чем разжигают самовар или что нужно для того, чтобы растопить печь. Для ученого уголь – это предмет изучения, и он выделяет интересующую его сторону этого значения слова – строение угля, его свойства. Для художника – это инструмент, которым можно сделать эскиз, предварительный набросок картины. А для девушки, которая испачкала белое платье углем, слово уголь имеет неприятный смысл: это что-то такое, что доставило ей неприятные переживания» [Лурия 1998, с. 55, 56]. Уже из этого простого примера совершенно очевидным становится то, что концептуальное содержание слова (в понимании А.Р. Лурии – смысл) во многом определяется жизненным опытом каждого отдельно взятого человека, его возрастом, интересами, вкусами и потребностями, образованием, общим культурным уровнем и т. д. Поэтому интерпретировать концепты только как некие стандартизованные, общие для все носителей того или иного этнического речетипа «сгустки культуры» в их сознании – значит противоречить истине.
Не менее сомнительными представляются попытки некоторых ученых как-то ограничить количество концептов, присущих той или иной этнической «лингволкультуре», выделяя в ней какие-то «ключевые» концептуальные образования, без которых культура просто не может обойтись. Так, А. Вежбицкая основополагающими для русской культуры считала всего три концепта – судьба, тоска и воля. Ю.С. Степанов полагал, что число таких концептов должно быть расширено до четырех-пяти десятков. А по мнению В.А. Масловой, количество тех концептов, с которыми имеет дело духовная культура народа, превышает несколько сотен [Маслова 2007, с. 49]. Трудно понять, какими соображениями руководствовались все эти авторы, когда пытались определить конечное число концептов, существенных для той или иной этнической культуры и играющих в ней хоть какую-то роль. Ведь реально общее количество существующих и потенциально возможных концептов практически необозримо. Их может быть в принципе столько же, сколько в существует человеческой памяти и может выражаться словами понятий. Другой вопрос, что ментальная, коммуникативная и вообще культурная значимость различных концептов, равно как и значимость стержневых для них понятий, может быть разной. И для каждой сферы человеческой деятельности, для каждой ментальной и дискурсивной области человеческого бытия может быть выделен свой собственный набор наиболее значимых для этой области понятий и концептов. Именно эти наборы (понятийно-концептуальные смысловые комплексы) и следует именовать концептосферами культуры.
Тот бесспорный факт, что концептуальное содержание слова в принципе неконвенционально, факультативно и может сильно варьироваться у разных носителей одного и того же этнического речетипа (или, если угодно. языка), приводит к мысли о том, что, говоря о вербальной картине мира не только как об индивидуально-психическом, но и как о социальном феномене, следует иметь в виду не столько концептуальное, сколько понятийное содержание дескрипционных слов, приплюсовав к этому лексические значения компаративных и критериально-оценочных лексем, а также значения грамматических форм и структурных схем словосочетаний и предложений. Именно эти семантические феномены образуют смысловую основу, своего рода структурный костяк вербальной картины мира не только на уровне мемориальной лингвоструктуры одного отдельно взятого человеческого индивида, но и в лингвосознании и речевом менталитете целого народа.
В чем заключается содержание вербальной картины мира и как она организована, мы выяснили. Однако открытым остается вопрос, какое место эта картина занимает в человеческом сознании и, шире, в человеческой памяти вообще, как она соотносится с другими мемориальными образованиями, так или иначе репрезентирующими нам окружающий нас мир и нас самих.
В науке неоднократно высказывалась мысль о том, что вербальная (традиционно – языковая) картина мира представляет собой какую-то особую, совершенно специфическую форму ментального отображения действительности, принципиально отличную как от чувственно-эмпирической, так и от теоретической картин (моделей) мира. Так, В. Гумбольдт в свое время утверждал, что в каждом языке оказывается заложенным свое мировоззрение, которое напрямую предопределяет восприятие человеком окружающей его действительности [Гумбольдт 1956, с. 81]. И.А. Бодуэн де Куртене считал семантику языковых единиц «третьим знанием», существующим параллельно с такими видами знания, как 1) «интуитивное, созерцательное» и 2) «научное, теоретическое» [Бодуэн де Куртене 1963, с. 79]. А отец современной этнолингвистики Э. Сепир полагал, что «реальный мир» в нашем сознании «в значительной мере неосознанно строится на основе языковых привычек той или иной социальной группы» [Сепир 1993, с. 261].
Аналогичные утверждения, касающиеся своеобразия интересующего нас объекта, можно встретить и в работах некоторых современных авторов. Е.В. Урысон, например, полагает, что «в основе каждого конкретного языка лежит особая модель или картина мира», которая «может быть противопоставлена не только научной картине мира, но и нашим житейским, обиходным, «обывательским» представлениям» [Урысон 1998, с. 3, 4]. А Т.Б. Радбиль пишет даже о некоем особом коде, своеобразном нейронном «языке» языковой картины мира, который, по-видимому, как-то отличается от нейрофизиологического кода других, не связанных с языковыми формами ментальных образований [Радбиль 2010, с. 202]. Эта идея отнюдь не нова. В когнитивной психологии неоднократно высказывалось предположение о существовании двух относительно независимых систем нейронного кодирования человеческих знаний об окружающей нас действительности. Первая из них представляется совокупностью мемориальных структур, не связанных непосредственно с теми или иными вербальными образами, вторая же мыслится как своеобразная «ассоциативная память», где какие-то специфические репрезентации различных предметов и явлений реального мира «хранятся воедино с их названиями» [Современная психология 1999, с. 186, 219, 220]. С другой стороны, многие психолингвистические эксперименты, проводившиеся зарубежными учеными (А. Пайвио, И. Беггом, М. Айзенком и др.), позволяли сделать вывод о качественной разнородности и многообразии нейрофизиологических средств представленности вербальных значений в мемориальной лингвоструктуре человека, и даже о наличествующем у них своего рода «разделении труда» в процессах мышления и речи. Причиной же тому могло бы быть только сосуществование в этой сфере и мемориальных образований, представляющих собой паттерны (модели нейронного возбуждения) отражательно-образного характера, и каких-то особых вербально ориентированных нейронных паттернов, отличных от этих чисто эмпирических, преимущественно зрительно-образных, моделей [Величковский 1982, с. 225, 226].
Что ж, попробуем и мы разобраться в данном вопросе. Начнем с того, что очень большой ошибкой языковедов является предположение о том, что довербальная картина мира может быть представлена в виде некоей аморфной, бесформенной, хаотической массы смысла, в которую определенную упорядоченность вносят только вербальные (языковые) структуры. Как показали исследования, проведенные в 70-х годах прошлого века советскими зоопсихологами под руководством Л.А. Фирсова, довербальные мемориальные структуры не только человека, но и высших приматов имеют довольно сложную организацию, включающую в себя и понятийную составляющую. В статье, излагающей основные результаты проведенных ими экспериментов, Л.А. Фирсов и его сотрудники отмечали следующее: «Считается общепризнанным, что рассудочная деятельность у высших животных реализуется в форме ощущений, восприятий и представлений (первая сигнальная система), в то время как мышление человека неразрывно связано со словом как способом опосредования понятий (вторая сигнальная система). Однако полученные в настоящей работе данные показывают, что у высших обезьян уже в пределах первой сигнальной системы функция обобщения достигает такого развития, которое позволяет формировать понятия на дословесном уровне. Это дает возможность подразделять первую сигнальную систему на два уровня: 1) уровень до понятия, когда отражение действительности осуществляется в форме ощущений, восприятий и представлений, и 2) уровень понятия – отражение действительности на уровне понятий, не опосредованных словом» [Фирсов 1974, с. 950, 951].
Эксперименты, проведенные группой Л.А. Фирсова, доказали также возможность образования у некоторых видов обезьян (шимпанзе и павианов) абстрагированных понятий, отражающих не только отдельные признаки тех или иных предметных классов, но и даже какие-то типовые отношения между предметами, такие как, например, отношение «больше – меньше» вообще, вне зависимости от формы и количества связываемых этим отношением объектов. По мнению ученых, это указывает на способность шимпанзе и павианов к высокой степени абстрагирования, поскольку выделение обобщенного признака может произойти лишь как «обобщение обобщений», сопровождающееся образованием соответствующего абстрактного понятия [Фирсов 1974, с. 950].
Понятия, которыми обладают высшие приматы, рассматриваются как «функциональный блок систематизированной информации о предметах, явлениях, отношениях, действиях, тождествах и т. д., хранящихся в аппаратах памяти» (особо подчеркнем в этом фрагменте указание на систематизированность понятийного блока, представляющего собой эмпирико-понятийную картину мира у обезьян). И далее: «Вероятно, селективное использование информации этих блоков составляет реальную основу для формирования эвристических решений (инсайт, перенос, экстраполяция и пр.), представляющих собой пластичное поведение животных и человека» [Физиология поведения 1987, с. 676]. Более того, у приматов головной мозг способен оперировать довербальными понятиями не только при принятии поведенческих решений, но и в процессах общения, когда заключенная в них информация «актуализируется … не только с помощью врожденных средств коммуникации, но также и с помощью знаковой системы жестов» [Физиология поведения 1987, с. 701].
Все сказанное о наличии способности к выработке обобщенных и абстрагированных понятий у обезьян привело Л.А. Фирсова к выводу о том, что в семантике всех естественных языков следует различать два уровня – «стадию «А» (довербальные понятия) и стадию «Б» (вербальные понятия)». И если понятия, относящиеся к стадии «А», могут существовать и вне вербального выражения, то понятия, относящиеся к стадии «Б», «актуализируются с помощью речевого аппарата» [Физиология поведения 1987, с. 701].
Аналогичные мысли относительно возможности существования понятий довербального характера высказывались выдающимся немецким психологом Ф. Кликсом в его монографии «Пробуждающееся мышление». Здесь в частности было отмечено, что высшие приматы (антропоиды) «способны формировать в деятельности понятийные структуры, категориально воспринимать соответствующие предметы» [Кликс 1983, с. 99]. При этом указывалось, что «ядром понятия, выражающим его структуру» являются «наборы релевантных релевантных предметных признаков». Так, к примеру, обезьяна, по утверждению Ф. Кликса, помнит и прекрасно различает признаки, существенные для нашего понятия «отвертка» – такие как наличие ручки, рабочая кромка, вращаемость. «Но взаимосвязь этих существенных признаков и есть понятие «отвертка» независимо от того, используется ли для его обозначения особое слово или нет» [Кликс 1983, с. 97, 98]. Таким образом, полагает Ф. Кликс, можно смело утверждать, что в памяти приматов существуют более или менее устойчивые объединения семантических признаков, делающие возможной когнитивную классификацию различных предметов и явлений окружающей действительности. Подобные объединения, «безусловно, представляют собой понятия», но поскольку все отражаемые ими признаки представляют собой лишь внешние, чувственно воспринимаемые свойства вещей, понятия такого рода ученый предложил называть первичными, в отличие от других, так или иначе производимых от них и надстраиваемых над ними вторичных понятий [Кликс 1983, с. 157, 158].
Очень существенным представляется то, что к числу семантических признаков, образующих структуру первичных понятий, Ф. Кликс включал и имеющиеся у приматов знания о том, как можно практически использовать те предметы, которые отражаются данными понятиями. По утверждению ученого, наборы входящих в первичные понятия признаков часто бывают соотнесены в памяти обезьян с представлениями о способах практического применения классифицируемых объектов [Кликс 1983, с. 98]. На наш взгляд, речь в данном случае должна идти уже не о расширении содержания первичных понятий семантическими признаками утилитарно-практического характера, а о формировании вокруг этих понятий семантических образований концептуального характера. Иными словами, мемориальным структурам, наличествующим у высших приматов, может быть приписано наличие не только первичных понятий, но и первичных концептов. Вполне естественно, что подобные понятия и концепты, выступая в таком первозданном виде или будучи дополнены еще какими-то концептуальными (ассоциативными) смыслами, могут выступать в качестве значений соотносимых с ними слов в индивидуальной мемориальной лингвоструктуре человека.
Если все приведенные выше утверждения верны, то положение о том, что картина мира, формируемая вербальной семантикой, представляет собой какое-то особое мемориальное образование, во всем отличное от других форм психической репрезентации действительности, окажется неоправданно категоричным и искажающим реальное положение дел. В любой, даже самой высокоразвитой и изощренной вербальной картине мира, всегда найдется место для лексических значений, идентичных первичным, эмпирически обусловленным, чувственно-образным понятиям, сочетающимся с самыми разными, в том числе и самыми примитивными, сопутствующими смыслами. Думается, что первичные понятия могут лежать в основе и многих грамматических значений. Так, значения, противопоставляемые в рамках категории числа, безусловно, репрезентируют простейшие, эмпирически обусловленные понятия о единичности, множественности или (факультативно) двойственности различных конкретных предметов. Могут быть здесь, конечно, и какие-то специфические случаи употребления числовых форм (скажем, дистрибутивное единственное или вещественное множественное), но все эти случаи вторичны и могут рассматриваться как обычное проявление метафоричности тех или иных способов вербального выражения В основе же семантического противопоставления грамматических чисел – первичные количественные понятия эмпирического происхождения. В принципе такими же эмпирически обусловленными представлениями о различных типах отношений между какими-то предметами, предметами и действиями, предметами и признаками других предметов определяются и грамматические значения большинства свойственных именам существительным падежных и предложно-падежных форм. А значения форм степеней сравнения прилагательных, безусловно, имеют в своей основе хоть и предельно абстрагированные, но, тем не менее, в основе своей эмпирически обусловленные понятия о возможности разной степени представленности одних и тех же признаков у разных носителей.
Думается, подобных примеров можно было бы привести множество. С другой стороны, никак нельзя игнорировать и тот факт, что понятийное содержание очень многих слов, не говоря уже об их концептуальном содержании, строится с опорой на те или иные фрагменты научно-теоретической картины мира, которые всегда бывают к тому же так или иначе вербально сформулированы. Всем известным, даже хрестоматийным в этом плане является пример с изменением понятийного содержания слова вода после того, как химиками было открыто, что это не просто бесцветная жидкость без вкуса и запаха, пригодная для питья, а химическое соединение атомов водорода и кислорода. Благодаря усилиям системы образования знание химического состава воды прочно вошло в состав понятийного содержания данного слова на уровне лингвосознания каждого мало-мальски образованного современного человека. Случаев переосмысления значений общеупотребительных лексических единиц под воздействием каких-то научно-теоретических воззрений известно достаточно много. Не стоит также забывать и того в общем-то известного всем языковедам факта, что понятийное содержание многих слов ограниченного употребления – научных, медицинских, юридических и прочих терминов – вообще задается не первичными эмпирическими понятиями, а строго определенными словесными дефинициями. И это самый распространенный и наиболее продуктивный способ воздействия словесно выраженной научно-теоретической картины мира на лексическую семантику.
Итак, у нас есть все основания утверждать, что помимо каких-то специфических вербально ориентированных смысловых компонентов вербальная картина мира включает в себя и множество семантических единиц, привнесенных из двух других свойственных людям картин мира – непосредственно эмпирической и словесно-теоретической (или научной). И судя по всему, вербально ориентированные смыслы, по-видимому, не составляют в вербальной картине мира не только абсолютного большинства, но даже и очень значительного множества. К числу таких смыслов следует отнести, как нам представляется, все лексические и грамматические значения, так или иначе искажающие, трансформирующие или как-то распространяющие, дополняющие, достраивающие первичные эмпирические понятия.
Среди вербально ориентированных (и деформированных) лексических значений в первую очередь следует упомянуть значения лексических и грамматических трансформов – слов и словоформ, содержащих в себе описание одной и той же ситуации как бы с разных точек зрения, с опорой на разные компоненты, задействованные в этой ситуации. Это, к примеру, значения таких глаголов, как гнаться и убегать, по-разному представляющих одну и ту же ситуацию погони и соответствующее ей эмпирическое понятие погоня, предполагающее наличие как минимум двух участников отражаемого им процесса. С этой точки зрения предложения Волк гонится за зайцем и Заяц убегает от волка представляются как абсолютно синонимичные, с той лишь разницей, что в первом случае в качестве синтаксического центра высказывания (позиция подлежащего) выступает догоняющая сторона, а во втором случае – убегающая. Таким образом, причиной сосуществования рассматриваемых нами и подобных им глаголов является чисто коммуникативная потребность описывать одну и ту же ситуацию при помощи разных подлежащно-сказуемостных конструкций, где в качестве грамматического субъекта могут фигурировать оба участника этой ситуации. Той же самой причиной обусловливается и существование трансформных пар форм сравнительной степени прилагательных, реализуемых в синонимичных конструкциях типа Петр старше Ивана – Иван младше Петра, и наличие во всех мало-мальски развитых речетипах страдательных причастий, которые указывают на то или иное действие как на предикативный признак, определяющий объект этого действия (а не его субъект) как понятие, выражаемое подлежащим. Думается, что во всех этих случаях мы также имеем дело с какой-то вторичной, коммуникативно обусловленной и синтаксически приспосабливаемой деформацией первичных эмпирических понятий.
Другим довольно распространенным случаем формирования вербально ориентированных, деформированных и отличных от первичных понятий смыслов можно считать образование вторичных понятий, обладающих относительно высокой степенью обобщения, невозможной на уровне чисто эмпирического, чувственно-образного отражения действительности. То, что понятия такого рода существенно отличаются от первичных понятий не только по своему содержанию, но даже и на уровне нейрофизиологии, было убедительно доказано исследованиями Н.П. Бехтеревой и её сотрудниками. В результате проведенных ими экспериментов было выяснено, что при восприятии слов, относящихся к одному смысловому полю, в человеческом мозгу обнаруживаются сходные групповые последовательности импульсных нейронных разрядов, отражающие, по-видимому, «механизм объединения», соотносимый с психологическим фактором смысловой общности этих слов. И нейрофизиологический субстрат обобщающего понятия (такого как, например, дерево, соотносимого с названиями конкретных видов деревьев) обычно «включает в себя отдельные общие и специфические элементарные кодовые составляющие паттернов-кодов слов данного смыслового поля». Однако «процесс формирования обобщения нейрофизиологически не представляет собой простое суммирование этих элементов. Обобщение характеризуется появлением нового качества, что нейрофизиологически проявляется формированием в импульсной активности … новой специфической группировки разрядов, входящей затем как элемент в паттерн-код обобщающего понятия» [Бехтерева 1977, с. 149].
Особый, связанный не с эмпирикой, а с вербальным выражением нейронно-импульсный код характерен также и для многих абстрактных понятий – в основном тех, которые не могут быть выведены непосредственно из чувственного восприятия человеком окружающей его действительности. Данная мысль была в свое время убедительно подтверждена рядом экспериментов, проведенных А. Пайвио и И. Беггом. Этим исследователям удалось доказать, что содержание предложений, где используется лексика с конкретной семантикой, обрабатывается и запоминается человеком в эмпирически-образной форме с использованием предметно-изобразительного нейронного кода. А содержание «абстрактных предложений» типа Эта теория обладает предсказующей силой будет восприниматься и запоминаться как структурированная совокупность вербально ориентированных семантических единиц. При этом было отмечено, что высказывания с конкретным содержанием всегда расцениваются людьми как намного более понятные, чем «абстрактные предложения» [см.: Величковский 1982, с. 225, 226]. Таким образом, связанная с теми или иными особенностями их содержания качественная разнородность семантических образований, составляющих вербальную картину мира, прослеживается даже на нейрофизиологическом уровне репрезентации этих образований.
В разные времена различными авторами разным вербальным картинам мира в качестве обязательных и сущностно определяющих приписывались такие признаки, как наивность, архаичность, реликтовость, мифологичность, метафоричность и якобы непременно везде и во всем наличествующий ценностный аспект. Попробуем разобраться и с этим.
Тезис о какой-то обязательной наивности вербально выражаемых семантических структур был сформулирован в нашем языкознании Ю.Д. Апресяном и со временем превратился в своеобразную мантру, неизменно воспроизводимую всеми отечественными авторами, так или иначе касающимися данной темы. Под наивностью как неизменным свойством любой вербальной (т. е. языковой) картины мира Ю.Д. Апресян понимал всегдашнее и повсеместное отличие этой картины от имеющихся у людей научных воззрений. По словам ученого, наивная языковая картина мира – это «характерная для данного языка концептуализация действительности», которая «во многих существенных деталях отличается от научной картины мира». Причем «основные концепты языка складываются в некую единую систему взглядов, своего рода коллективную философию, которая навязывается в качестве обязательной всем носителям языка», а кроме того, в каких-то периферийных областях «в наивной картине мира можно выделить наивную геометрию, наивную физику пространства и времени, наивную этику, наивную психологию. Наивные представления каждой из этих областей не хаотичны, а образуют определенные системы». Надежнейшим же критерием их наивности выступает сам факт выраженности этих представлений вербальными средствами: если какой-то смысл выражен словом или какой-то грамматической формой – значит он обязательно наивен и никаким другим уже быть не может [Новый объяснительный словарь синонимов 1995, с. 42-45].
Ну, о том, что с содержательной точки зрения вербальная картина мира не является чисто концептуальной и помимо концептов включает в себя еще многие другие смысловые образования, мы уже писали, и повторяться тут не стоит. Поговорим о наивности как таковой. Если под наивом понимать какие-то гностические структуры (понятия, представления, концепты, суждения и умозаключения) отличающиеся явной когнитивной поверхностностью и по этой причине не могущие быть истинными, то нужно будет признать, что структуры такого рода могут появляться на любом уровне психического отражения действительности – везде, где имеет место быть процесс познания этой самой действительности. Безусловно, они могут образовываться и на эмпирическом уровне познания, поскольку наши органы чувств способны давать нам ложную информацию, т. е. попросту лгать. Казалось бы, что может быть очевиднее таких вещей, как восход и заход солнца, ведь эти явления каждый из нас видел неоднократно и может видеть хоть каждый божий день. Однако, если вспомнить, что солнце на самом деле ниоткуда не восходит и никуда не заходит, стоит себе на месте, а соответствующие зрительные эффекты обусловливаются нашим вращением вокруг него, то в таком случае нужно будет признать, что эмпирические понятия восхода и захода являются ошибочными, а обозначающие их слова – ложными. Такими же ложными по своей сути являются и имеющиеся у нас эмпирические представления обо всех цветах и оттенках зрительного цветового спектра. Ведь мир, окружающий нас, бесцветен, а восприятие нами различных предметов в тех или иных цветах обусловливается длиной отражаемых этими предметами световых волн.
И все же ложность (и, если угодно, наивность) чисто эмпирических первичных понятий – явление относительно редкое. Несоответствие каких-либо понятий реальному положению дел возникает чаще всего не при непосредственном восприятии тех или иных реально существующих объектов и их чувственно воспринимаемых свойств, а при домысливании нашим разумом того, что не дано нам в ощущении и не может быть установлено эмпирически. Отсюда и проистекает большинство ложных и наивных представлений. Причем рождаться подобные представления и вытекающие из них понятия могут не только в рамках обыденного, повседневного мировоззрения, не замутненного никакими высокими и сложными идеями, но и на теоретическом уровне, в рамках словесно и логически оформленной картины мира как ментального продукта различных институциализированных форм сознания – таких как наука, идеология, философия. Да, да, от порождения и использования наивных понятий и представлений не гарантирована даже наука: вспомним хотя бы такие на наш современный взгляд нелепые, но когда-то очень уважаемые в научном мире понятия, как теплород и флогистон. Наив да и только. А определявшее некогда сущность марксистской идеологии понятие коммунизма, воплощавшее в своем содержании какую-то никому неведомую, искусственно сконструированную форму гипотетически возможного (а реально – абсолютно невозможного) социального устройства? Что-либо более нелепое придумать было трудно. А ведь изучали в университетах, читали в учебниках, сдавали на экзаменах. Хотя вынесенный из повседневной жизни элементарный житейский опыт подсказывал: этого не может быть, потому что не может быть никогда.
Итак, порождение наивных (поверхностных и ложных) понятий оказывается возможным не только на уровне обыденного сознания. С другой стороны, многие обыденные понятия, считающиеся почему-то наивными, на самом деле таковыми отнюдь не являются. Возьмем, к примеру, понятийное содержание слов, обозначающих различные свойственные человеку способности чувственного восприятия, – слух, зрение, обоняние, осязание и пр. Некоторые авторы, пишущие об особенностях вербальной картины мира, полагают, что в основе значений всех этих слов может лежать наивное предположение, что у человека есть «какие-то невидимые, нематериальные органы», благодаря которым он видит, слышит и вообще воспринимает окружающую его действительность. При этом, правда, признается, что для современных носителей русского языка такое когнитивное предположение уже неактуально и несущественно. На наш же взгляд, этого предположения никогда не существовало и вовсе. Во все времена интересующие нас существительные обозначали не какие-то воображаемые «нематериальные органы» восприятия, а просто эмпирически подтверждаемые способности людей воспринимать окружающий мир в виде различных разномодальных ощущений. И в данном случае мы имеем дело с обычными абстрактными значениями, каковыми являются значения всех слов, обозначающих свойственные людям способности, склонности, черты характера, свойства темперамента, влечения и т. п.
И тем не менее, следов существования некогда актуальных, а ныне утративших свою актуальность наивных понятий в любом современном речетипе можно найти предостаточно. Их истинность может быть давно уже опровергнута и наукой, и простым житейским опытом. Однако связанные с этими понятиями слова, как это ни покажется странным, продолжают активно функционировать и во всех современных вербальных дискурсах, и на уровне человеческого лингвосознания в рамках индивидуальных мемориальных лингвоструктур. Факты такого рода дают многим авторам основание говорить о вербальных картинах мира как о заведомо архаичных, пережиточных, реликтовых, сплошь мифологизированных смысловых образованиях. Думается, что во всем этом содержится очень большое и совершенно неадекватное реальному положению дел преувеличение. Нам же гораздо ближе позиции тех ученых, которые предпочитают видеть в функционировании подобного рода слов не какую-то живучую и воинствующую семантическую архаику, а элементарную метафоричность и даже «стершуюся» образность. Взять, к примеру, такое привычное для русского уха и широко используемое в речи современных россиян слово душа. Ведь любому мало-мальски образованному носителю русского лингвосознания доподлинно известно, что никакой души у человека нет (по крайней мере, в её традиционном понимании – как какого-то особого органа человеческого тела), а само понятие души в таком случае является наивным и ложным. Тогда почему же так популярны и активно воспроизводимы в наше время выражения типа от всей души, со всей душой, жить душа в душу, не по душе, открыть душу, тронуть за душу, плюнуть в душу и им подобные? Причиной тому может быть характерная для них когда-то яркая метафорическая образность. По своей лингвистической сути все перечисленные выше выражения представляют собой фразеологические обороты, относящиеся к разряду фразеологических единств (согласно классификации, предложенной В.В. Виноградовым). А определяющим структурно-семантическим признаком фразеологизмов этого типа является то, что они отличаются «потенциальной выводимостью своего общего значения из семантической связи компонентов», что определяется «образным значением словесного ряда» [Виноградов 1998, с. 26, 27]. При этом фразеологические единства по характеру своего основного значения «являются потенциальными эквивалентами слов», что сближает их и с вовсе семантически неразложимыми фразеологическими сращениями [Виноградов 1998, с. 26]. Ну а все образные смыслы, присущие фразеологическим единствам, выступают в их семантической структуре, выражаясь современным языком, не более чем смысловые коннотации метафорического характера, только сопровождающие основные значения, идентичные лексическим. Хотя в настоящее время здесь уже можно, по-видимому, говорить о «стершихся» метафорах, таких как, к примеру, крылья самолета или нас корабля. Ведь никто же не станет сейчас всерьез утверждать, что люди, употребляющие такие выражения, действительно полагают, что у самолета имеются птичьи крылья, у корабля – настоящий человеческий нос, а у человека – реально существующая душа. Метафора тем и отличается, что стоящий за ней образ мыслится не как отражающий что-то реально присущее определяемому ею предмету, а как приписываемое ему не по-настоящему, как бы понарошку.
А мифологем и выражающих их слов в современных речетипах хватает и без учета метафоризированных вербальных средств. Если мифологичность понимать широко – не только как отражение различных архаических представлений о мире через сказания о каких-то богах и героях, а как «способ неадекватного (с точки зрения рационального типа мышления) представления связей и отношений реальности в словесном знаке» [Радбиль 2010, с. 201], то нужно будет признать, что весь политический дискурс современности строится на почти что сакральных мифологемах, к числу которых принадлежат понятия типа свобода, демократия, равенство возможностей, социальная справедливость, братство народов, нравственный прогресс и т. д. и т. п. Все эти выражения обозначают не реально существующие в действительности явления, а такие виртуально конструируемые вещи, которые никто из ныне живущих не видал и, наверное, никогда не увидит в действительности. Ну где в мире можно найти такое место, где бы существовала подлинная свобода, истинная демократия, настоящая справедливость, не говоря уже о братстве людей или хотя бы о нравственности, соответствующей декларируемой морали.
Некоторые авторы полагают, что мифология есть способ массового выражения мироощущения и миропонимания людей, еще не создавших себе аппарата абстрактного мышления, обобщающих понятий и соответствующей техники логических умозаключений и создания научных теорий. Однако нам ближе точка зрения, высказанная в свое время А.А. Потебней, который считал, что создание мифов не есть прерогатива только какого-то одного периода в истории человечества. По его утверждению, мифологизированное мышление как способ мировидения и когнитивного освоения действительности может быть присуще «людям всех времен, стоящим на известной степени развития мысли». Такое мышление, согласно А.А. Потебне, «формально, т. е. не исключает никакого содержания, ни религиозного, ни философского, ни научного» [цит. по: Радбиль 2010, с. 200]. Для нас здесь особенно важной представляется мысль о возможности существования и широкого использования мифологизированных представлений даже в науке. И именно таким безусловно мифологизированным ментальным образованием представляется нам концепт языка, включающий в себя общее понятие о языке как существующей неизвестно где и как самостоятельной знаковой системе со всеми ассоциируемыми с этим понятием теоретическими наворотами.
Итак, черты наивности, архаичности, реликтовости, мифологичности и метафоричности, несомненно, присутствуют в семантике, образующей вербальную картину мира. Однако следует признать, что данные черты представлены здесь довольно спорадически и уж, конечно же, не определяют общего содержательного лица этой картины. Другое дело – ценностный аспект.
Как уже отмечалось в главе 8, ценностное отношение к тем или иным предметам заключается в осознании людьми долженствовательности бытия этих предметов и готовности по мере сил способствовать этому. Набор вещей, выступающих в качестве объектов ценностного отношения, может быть предельно широк. Сюда могут входить и различные сохраняемые нами природные объекты, и материальные артефакты (средства производства, жилища, дороги и т. д.), и произведения искусства, и жизненно важные общественные отношения и социальные институты, и различные объекты идеального характера (научные знания, идеологии, верования, поведенческие нормы), и самые разные формы человеческого поведения, и, наконец, поощряемые обществом личностные качества людей (такие как честность, порядочность, патриотизм, профессионализм и пр.). В зависимости от характера ценимых объектов в аксиологии различаются экологические, экономические, эстетические, социальные, научные, религиозные, моральные, поведенческие и личностные ценности – словом, разновидности ценностей, объединяющие все, что представляется нам достойным существования, что мы готовы целенаправленно создавать, утверждать, реализовывать и сохранять. Соответственно и все слова, обозначающие различные объекты нашего ценностного отношения, обретают в своей семантической структуре дополнительное ценностное значение, которое функционирует в качестве сопутствующего смысла, ассоциируемого с понятийным содержанием слова в рамках соотносимого с этим словом концепта. Вполне естественно, что собственно ценностные сопутствующие смыслы могут сочетаться при этом и с другими оценочными значениями (как реляционными, так и критериальными), создавая вокруг выражаемого словом понятия пеструю ауру разноплановой оценочности. Такой своеобразной оценочной аурой обладает огромное множество лексических и фразеологических единиц. Возьмем хотя бы, к примеру, фразеологический оборот бить баклуши, которому может быть приписано понятийное содержание, идентичное значению глагола бездельничать. В лингвосознании любого носителя русского этнического речетипа это содержание будет прочно ассоциироваться, во-первых, с семой эмоционального осуждения, во-вторых, с критериально-оценочной семой несоответствия означенной формы поведения общепринятым нормам морали и, в-третьих, с вытекающей из первых двух оценочных смыслов семой антиценностной оценки безделья как образа жизни. Однако в большинстве работ, посвященных вопросам, связанным с содержанием вербальной картины мира, какое-то ценностное значение приписывается почему-то одним лишь так называемым ключевым концептам культуры, количество которых определяется зачастую довольно произвольно и совершенно немотиворованно. Как уже отмечалось выше, для каждой сферы человеческой жизни и соответствующей ей сферы культуры и человеческого общения может быть выделен свой особый набор ключевых концептов. Ну а главное же заключается в том, что ценностными и какими-то другими оценочными смыслами могут обладать не только ключевые, но и любые другие входящие в содержание вербальной картины мира концепты, даже самые незначительные.
В целом же картина мира, образуемая семантикой вербальных средств коммуникации, не может быть однозначно определена ни как наивная, ни как архаическая, ни как мифологическая или метафорическая, ни даже как ценностная. Это очень сложное, разнородное по составу, где-то даже эклектичное смысловое образование, первооснову которого составляют первичные эмпирические понятия, дополняемые вторичными понятиями, основанными на домысливании того, что не дается в непосредственном восприятии, а также теоретизированными понятиями, значения которых задаются словесными дефинициями. Все эти смысловые образования способны ассоциироваться с самыми разными по природе гностическими и оценочными значениями, выступающими в роли сопутствующих смыслов, и образовывать, объединяясь, с ними еще более сложные семантические блоки, именуемые концептами. Кроме того, вербальная картина мира дополняется значениями различных грамматических форм и синтаксических структурных схем, которые вряд ли можно считать концептами в общепринятом смысле этого слова.
Поскольку в основе каждой вербальной картины мира лежат первичные эмпирические понятия, нам кажется, что именно в этой области и следует искать первопричины и основные проявления того, что называют национально-культурным или национально обусловленным своеобразием языков. Влияние этнической культуры, даже при самом широком понимании этого слова, является здесь, безусловно, вторичным. И в плане теоретического осмысления данное влияние не представляет собой особой сложности, оно как бы лежит на поверхности всех существующих этнических речетипов и многократно описывалось многими авторами. Масса работ посвящена функциональной специфике национально обусловленных культурных концептов, безэквивалентных слов, разного рода этнографизмов, ложных друзей переводчика и т. п. Повторять и так хорошо известные сведения обо всем этом, думается, нет особой необходимости.
То, что одни и те же словесно выражаемые понятия в различных вербальных картинах мира могут сочетаться с совершенно разными сопутствующими смыслами, а слова, выражающие эти понятия, могут иметь совершенно разную внутреннюю форму, тоже достаточно хорошо известно и не нуждается в особых комментариях. Гораздо важнее поразмыслить о том, почему у разных народов понятийное содержание имеющихся у них вербальных картин мира может существенно различаться даже на уровне самых простых по своей семантике слов, отражающих те или иные фрагменты эмпирической картины мира, не говоря уже о семантическом наполнении различных грамматических категорий и синтаксических структур.
Как заметил в свое время И.А. Бодуэн де Куртене, «язык является одним из великих резонаторов, частью усиливающих, частью же сдавливающих основные тоны души человеческой» [Бодуэн де Куртене 1963, с. 79]. Причем это «усиление» и «сдавливание» распространяется на все без исключения проявления человеческой психики. Что же касается психических образований гностического характера, то в семантике естественных языков, по утверждению Бодуэна, находят место представления, репрезентирующие «только незначительную частичку наличных особенностей и различий физического и общественного мира». Причем «в одном языке отражаются одни группы внеязыковых представлений, в другом – другие. То, что некогда обозначалось, лишается со временем своих языковых экспонентов; с другой стороны, особенности и различия, ранее вовсе не принимаемые в соображение, в более поздние эпохи развития того же языкового материала могут получить вполне определенные экспоненты. … Известные эпохи жизни языка благоприятствуют обнаружению одних сторон человеческой психики в её отношении к внешнему миру, другие – обнаружению других сторон; но в каждый момент жизни каждого языка дремлют в зачаточном виде такие различения, для которых недостает еще особых экспонентов» [Бодуэн де Куртене 1963, с. 83, 84].
Э. Сепир, отметив, что при желании можно было бы до бесконечности приводить примеры несоизмеримости членения данных эмпирического опыта в разных языках, высказал предположение о том, что каждый язык обладает какой-то особенной «законченной в своем роде и психологически удовлетворительной формальной ориентацией», которая «залегает глубоко в подсознании носителей языка», так что «реально они её не осознают» [Сепир 1973, с. 254]. По утверждению Э. Сепира, практически все средства языкового выражения, от самых привычных и стандартных до потенциально возможных, укладываются в некий «искусный узор» готовых смысловых форм, избежать которых не представляется возможным. И именно на основе этих, большей частью неосознаваемых, форм «в сознании носителей языка складывается определенное ощущение или понимание всех возможных смыслов, передаваемых посредством языковых выражений, и через эти смыслы – всего возможного содержания нашего опыта» [Сепир 1993, с. 251].
Согласно мнению, высказанному Ю.Д. Апресяном, «каждый естественный язык отражает определенный способ восприятия и организации (= концептуализации) мира» [Новый объяснительный словарь синонимов 1995, с. 44]. Этим в конечном итоге и объясняется феномен этноспецифичности всех языковых картин мира. Каждая языковая картина мира обладает данным свойством прежде всего потому, что отражает в своем содержании какой-то «особый способ мировидения», присущий тому или иному языку, причем реально этот «особый способ мировидения» проявляется «в национально специфичном наборе ключевых идей – своего рода семантических лейтмотивов, каждый из которых выражается многими языковыми средствами самой разной природы - морфологическими, словообразовательными, синтаксическими, лексическими и даже просодическими» [Апресян 2005, с. 8].
Однако результаты конкретных исследований, проведенных в этой области [см., например: Зализняк 2005], заставляют предполагать, что содержание и структура эмпирически обусловленной части вербальной картины мира (в отдельных её областях) могут определяться не столько какими-то смутными идеями, сколько вытекающими из особенностей национального характера и этнического менталитета того или иного народа интересами, потребностями, склонностями, предпочтениями и оценками. Похоже, что именно эти психические феномены, а не плохо рефлексируемые «ключевые идеи», выступают в роли тех «сквозных мотивов вербальной картины мира», которые могут предопределять состав каких-то её фрагментов.
Одним из основных семантических лейтмотивов русской вербальной картины мира считается «идея непредсказуемости мира», выражающаяся в наличии в русском речетипе и лингвосознании относительно большого количества лексических и фразеологических единиц типа авось, а вдруг, если что, на всякий случай, повезло, угораздило и им подобных [Зализняк 2005, с. 11]. Обилие таких слов и выражений якобы свидетельствует о том, что русские представляют себе все происходящее в окружающем их мир как сплошную цепь совершенно непредсказуемых событий, разного рода случайностей и неожиданностей. Но если это действительно так, то зачем тогда русскому народу такие слова и фразеологические обороты, как закономерно, естественно, вполне ожидаемо, как и должно быть, как и всегда, как и следует ожидать, само собой разумеется, как уж повелось, иначе и быть не может, следовательно и т. д. Наличие в нашей речи и лингвосознании всех этих лексических и фразеологических единиц ясно свидетельствует о том, что русские люди прекрасно могут видеть и осознавать закономерный и вполне предсказуемый характер многого того, что происходит вокруг них. И на рациональном уровне, на уровне чистого мышления представлениям о закономерности тех или иных реально текущих или только возможных событий придается отнюдь не меньшее значение, чем соображениям непредсказуемости чего-либо. Однако в практических делах русский человек, к сожалению, зачастую руководствуется отнюдь не пониманием очевидности того исхода, который неизбежен при сложившихся обстоятельствах и предпринимаемых им действиях (или, чаще, бездействии), а какой-то совершенно иррациональной надеждой на благоприятный исход дела, непонятно почему, вопреки всем соображениям здравого смысла. Эта привычка во многом полагаться на «авось» и тупо ждать, «куда кривая вывезет», неоднократно отмечалась многими авторами как одна из основных черт русского национального характера. И именно в таком качестве – как ментальная и деятельностная склонность, а не как некая абстрактная «идея» – она выступает в роли одного из сквозных мотивов русской вербальной картины мира и, в частности, является прямой причиной наличия в ней таких чуждых европейскому лингвосознанию специфических русских слов, как авось, небось и как-нибудь.
Для этнического менталитета русских людей всегда было свойственно позитивное восприятие широкого пространства, равнинных природных ландшафтов, обширных земельных угодий, бескрайних полей, безбрежных лесов и т. п. На уровне русского речетипа и лингвосознания это отношение нашло свое отражение в существовании множества таких эмоционально окрашенных лексем, как раздолье, приволье, простор, ширь, беспредельность, неоглядность, разгуляться, размахнуться и под. В свете учения о «ключевых идеях» языковых картин мира этот сквозной мотив трактуется как «представление о том, что для того, чтобы человеку было хорошо внутри, ему необходимо большое пространство снаружи», причем «если это пространство необжитое, то это уже создает внутренний дискомфорт» [Зализняк 2005, с. 11]. Однако на наш взгляд, вряд ли следует предполагать, что такая сложная логическая конструкция могла бы обусловливать ту высокую значимость понятий широты и простора, которая определила появление в русском лексиконе всех перечисленных выше слов. Все эти слова создавались нашими предками, скорее всего, без какого-то особо глубокого умысла и вряд ли имели какую-то особую логическую мотивацию. Дело, наверняка, заключалось здесь, во-первых, в том объективном значении, которое имеют ландшафты для жизни и деятельности человека, и во-вторых, в том эмоциональном по своей природе позитивном отношении, которое издревле выработалось у русских людей к широким равнинным ландшафтам. Последнее вполне естественно, так как людям вообще свойственно любить те места, в которых они родились и постоянно проживают. А вот европейцам, к примеру, русские ландшафты кажутся скучными и унылыми, поскольку здесь, образно выражаясь, не за что зацепиться требующему все новых и новых впечатлений взгляду.
Одним из основных сквозных мотивов, определяющих своеобразие русской вербальной картины мира, считается «идея справедливости». О повышенной чувствительности русских ко всему тому, что кажется им справедливым и несправедливым, писали многие. Однако утверждать, что в основе всего этого лежит какая-то ясно формулируемая идея, представляется нам очень большим преувеличением. Ведь само понятие справедливость относится к числу самых темных, используемых интуитивно и плохо рефлексируемых понятий. О том, что такое справедливость, философы и правоведы безуспешно спорят на протяжении многих столетий, и конца этим спорам пока не видать. Но если лучшие и изощреннейшие умы человечества так и не пришли к единому, четкому и ясному пониманию справедливости, то, спрашивается, чего же тогда требовать от обычных людей – рядовых носителей вербальной картины мира. Хотя интуитивно люди прекрасно разбираются в том, что совершается справедливо и несправедливо, особенно когда это касается их личных интересов. Дело здесь заключается в том, что каждое человеческое сообщество, чтобы сохранить самое себя и не распасться, вырабатывает определенный набор приемлемых для всех его членов принципов распределения общественного богатства и воздаяния за те или иные деяния. Отношения, строящиеся на соблюдении этих принципов, воспринимаются как справедливые, всеми одобряются и считаются безусловной социальной ценностью. Именно оценочное отношение к справедливости как важнейшей ценности человеческого бытия порождает наличие в русском речетипе большого количество лексем, так или иначе репрезентирующих эту ценность.
Для западного менталитета столь почтительное отношение к никем не сформулированным и слабо осознаваемым принципам справедливости в целом не характерно. Гораздо большее значение здесь придается таким вещам, как законность, правопорядок, правосудность, законопослушность и пр. – всему тому, что предопределяется в жизни рядового обывателя официальным государственным законодательством. Но русского человека на законности не проведешь. Он-то прекрасно понимает, что законы создаются сильными мира сего и, как правило, для себя и под себя. Отсюда и пресловутый правовой нигилизм русских людей, стремление жить не по законам, а по понятиям, которые на современном этапе и воплощают воспринимаемые не столько разумом, сколько чувством и интуицией принципы справедливости.
Итак, причиной, делающей «идею справедливости» одним из наиболее значимых семантических лейтмотивов русской вербальной картины мира, является то оценочное отношение, которое связывается с человеческими отношениями, выстраиваемыми в соответствии с принципами справедливости. Что же касается сквозных «идей» о том, что «хорошо, когда другие люди знают, что человек чувствует», и что «плохо, когда человек действует только из соображений практической выгоды» [Зализняк 2005, с. 11], то изначально, в первооснове это и вовсе никакие не идеи, а элементарные, эмоциональные по своей сути моральные оценки, выступающие в качестве сопутствующих смыслов в концептуальном содержании таких слов и выражений, как открытость, искренность, откровенность, душа нараспашку и своекорыстие, расчетливость, мелочность, мелкий расчет, грошовая выгода и пр.
Все отмеченные нами факторы – свойства национального характера, жизненные потребности, интересы, предпочтения, оценки – порождают определенное отношение к содержанию той эмпирической картины, которая лежит в основе какой-то вербальной картины мира, предопределяют и обусловливают некоторую избирательность в плане вербального отражения различных компонентов этого содержания. Реально это проявляется, прежде всего, в том, что различные понятийные зоны, образуемые эмпирически обусловленными первичными понятиями, вербализуются с неодинаковой степенью представленности этих понятий на уровне лексикона. Те понятийные зоны, которые в силу перечисленных выше причин обладают высокой ментальной значимостью для носителей того или иного этнического речетипа, «прописываются» в его лексическом составе гораздо более полно и детализированно, нежели зоны эмпирических смыслов, не имеющих для людей столь высокой значимости. Объективными показателями этого могут служить некоторые формальные признаки организации соответствующих областей лексикона (лексико-семантических полей) – такие как 1) их таксономическая глубина (т. е. наличие каких-либо уровней обобщения), 2) номенклатурное дробление (количество гипонимов, подводимых под те или иные гиперонимы), и 3) синонимическая представленность (количество слов-синонимов в синонимических рядах). Чем выше определяемые по этим трем признакам количественные параметры какой-либо понятийной зоны, тем существеннее её содержание для менталитета народа и его картины мира. В конечном же итоге все обусловливается здесь мерой того внимания и заинтересованности, которые проявляются людьми по отношению к различным предметам и явлениям окружающей их действительности и, соответственно, к отражающим их понятиям и концептам. Воплощению в словесной форме подвергается обычно то, на чем люди фиксируют свое внимание, о чем часто думают и говорят.
Именно разной мерой заинтересованности, обусловливаемой чаще всего практическими потребностями людей, следует объяснять многочисленные факты разной количественной представленности одних и тех же лексико-семантических (гиперо-гипонимических) групп в разных этнических речетипах и вербальных картинах мира. Общеизвестными и часто приводимыми в научной и учебной литературе примерами являются упоминания о сравнительно большом количестве (до тридцати единиц) наименований различных видов снега в речетипах северных народов или названий верблюдов у арабов. Для сравнения можно отметить, что русские люди обходятся здесь одним-единственным словом снег и пятью наименованиями верблюдов, из которых два – драмадер и бактриан – вообще бывают мало кому известны. В то же время количество слов, обозначающих разные виды и породы лошадей, в русском общеупотребительном речетипе приближается к количеству арабских слов, обозначающих верблюдов.
Этнографы и антропологи неоднократно отмечали существование огромного, по европейским меркам, семантического поля наименований различных растений и их частей в речетипах индейцев Южной Америки. Количество лексических единиц, входящих в это поле, переваливает за триста. И как утверждал широко известный в свое время исследователь Амазонии К. Леви-Строс, такое непривычное для европейцев обилие ботанической номенклатуры даже у самых примитивных племен, населяющих этот регион, обусловливается тем интересом, который люди проявляют к окружающей их растительности, и той огромной ролью, которую играют разные, порой даже самые неприметные растения в жизни этих людей. А вот какими «ключевыми идеями» и «семантическими лейтмотивами» следует объяснять этот и подобные ему факты, сказать трудно. Ну, может быть, только какими-то мыслями о возможности конкретного практического использования того или иного конкретного растения, животного, вида снега или чего-то еще. Но это уже не глобальные «ключевые идеи», а смысловая конкретика, находящая свое отражение в концептуальном содержании отдельных слов.
Ни для кого не секрет то, что избирательность по отношению к различным компонентам эмпирической картины мира имеет место не только на уровне лексикона, но и (в еще большей степени) в грамматике. То эмпирическое содержание, которое в одном этническом речетипе выражается при помощи каких-то особых, специально выработанных для этого грамматических средств, в другом речетипе может выражаться только лексически Многочисленные случаи содержательного несовпадения каких-то грамматических категорий и форм в разных речетипах и вербальных картинах мира хорошо известны и подробно описаны во многих научных трудах и учебных пособиях по сравнительной грамматике. Подробно останавливаться на этом, думается, нет особой необходимости. Нам со своей стороны хотелось бы только отметить, что самые разительные расхождения, наблюдаемые как на лексическом, так и на грамматическом уровнях различных вербальных картин мира, возникают чаще всего там, где первичные, эмпирически обусловленные понятия и представления дополняются вторичными смысловыми образованиями, появляющимся в результате домысливания чего-то такого, что не дается людям в непосредственном чувственном восприятии. Причем образования эти могут быть и совершенно иллюзорными плодами человеческой фантазии (тогда их называют мифологемами), и в принципе правильными, разумными и адекватными действительности предположениями. Для нас сейчас важно отметить то, что все это может быть репрезентировано и в грамматике.
Некоторая искусственность и даже надуманность определенных грамматических категорий отчетливо проявляется, например, при сопоставлении хорошо известных нам европейских речетипов с какими-нибудь экзотическими, совершенно непохожими на них. Так, один из создателей теории лингвистической относительности Б.Л. Уорф, изучая речетипы североамериканских индейцев, обратил внимание на то, что в некоторых из них отсутствует привычная для всех европейцев трехчленная система глагольных времен, основанная на семантическом противопоставлении прошедшего, настоящего и будущего. Описывая речь индейцев племени хопи, ученый отметил, что глаголы здесь не имеют времен, аналогичных европейским: вместо них употребляются глагольные формы, названные им формами утверждения (по-английски assertions). Причем Б.Л. Уорф полагал, что «все это придает речи гораздо большую точность». И это, по-видимому, действительно так, поскольку формы утверждения означают, что говорящий или сообщает о каком-то событии (что соответствует нашему настоящему и прошедшему), или предполагает, что событие произойдет (это соответствует нашему будущему), или декларирует какую-то незыблемую истину (соответствующую нашему «объективному» настоящему, отражающему то или иное постоянно существующее отношение между какими-либо предметами). Кроме того, в рамках первой формы утверждения хопи различают еще два «времени», условно определяемые как «раннее» и «позднее» и обозначающие то, что уже происходило раньше или позже, недавно [Уорф 1960, с. 147-149].
На наш взгляд, эта система глагольных форм гораздо точнее воспроизводит свойственные людям эмпирические представления о времени, чем более привычная для нас трехчленная система грамматических времен. Ведь действительно, будущее, не дающееся нам в непосредственном восприятии, мы можем только предполагать, и не более того. А все то, что реально воспринимается нами, это уже прошедшее, которое может быть только или более ранним, случившимся когда-то давно, или более поздним, произошедшим совсем недавно, незадолго до момента речи. Настоящее же есть не что иное, как черта, отделяющая все то, что уже произошло в прошлом, от гипотетически предполагаемого будущего. Но абстрагирующие склонности нашего сознания заставляют нас думать о будущем как о чем-то реальном – в теоретической грамматике семантика будущего даже относится к числу временных значений индикативной модальности, т. е. к модальности реального. Что же касается наших представлений о настоящем, то их абстрактный и неопределенный характер вообще не требует комментариев. Никто не скажет даже, сколько длится это настоящее – мгновение, минуту, день или только то время, за которое производится порождение какого-то речевого сообщения.
БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК
- Апресян Ю.Д. О Московской семантической школе // Вопросы языкознания. 2005. № 1. С. 3-30.
- Бехтерева Н.П., Бундзен П.В., Гоголицын Ю.Л. Мозговые коды психической деятельности. М.: Наука, 1977. 165 с.
- Брутян Г.А. Гипотеза Сепира – Уорфа. Ереван: Луйс, 1968. 66 с.
- Бодуэн де Куртене И.А. Избранные труды по общему языкознанию: в 2 т. Т. 2. М.: Изд-во АН СССР, 1963. 391 с.
- Величковский В.М. Современная когнитивная психология. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1982. 336 с.
- Виноградов В.В. Русский язык (грамматическое учение о слове). М.: Высшая школа, 1972. 614 с.
- Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода // Хрестоматия по истории языкознания XIX и XX вв. / Сост. В.А. Звегинцев. М.: Учпедгиз, 1956. С. 68-86.
- Зализняк А.А., Левонтина И.Б., Шмелев А.Д. Ключевые идеи русской языковой картины мира. М.: Школа «Языки славянской культуры», 2005. 554 с.
- Кликс Ф. Пробуждающееся мышление. У истоков человеческого интеллекта. М.: Прогресс, 1983. 302 с.
- Корнилов О.А. Языковые картины мира как производные национального менталитета. М.: ЧеРо, 2003. 292 с.
- Кубрякова Е.С., Демьянков В.З., Панкрац Ю.Г., Лузина Л.Г. Краткий словарь когнитивных терминов. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1996. 245 с.
- Леви-Строс К. Первобытное мышление. М.: Республика, 1994. 384 с.
- Лурия А.Р. Язык и сознание. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1998. 336 с.
- Маслова В.А. Введение в когнитивную лингвистику. М.: Флинта; Наука, 2007. 296 с.
- Новый объяснительный словарь синонимов: проспект. М.: Русские словари, 1995. 560 с.
- Радбиль Т.Б. Основы изучения языкового менталитета. М.: Флинта; Наука, 2010. 328 с.
- Роль человеческого фактора в языке. Язык и картина мира / Отв. ред. Б.А. Серебренников. М.: Наука, 1988. 215 с.
- Сепир Э. Избранные труды по языкознанию и культурологи. М.: Прогресс; Универс, 1993. 654 с.
- Современная психология: справочное руководство. М.: ИНФРА-М, 1999. 688 с.
- Степанов Ю.С. Константы. Словарь русской культуры. Опыт исследования. М.: Школа «Языки русской культуры», 1997. 824 с.
- Уорф Б.Л. Лингвистика и логика // Новое в языкознании. Вып.1. М.: Изд-во иностр. лит-ры, 1960. С. 183-198.
- Урысон Е.В. Языковая картина мира VS обиходные представления (модель восприятия в русском языке) // Вопросы языкознания. 1998. № 2. С. 3-21.
- Физиология поведения. Нейробиологические закономерности / Под ред. А.С. Батуева. Л.: Наука, 1987. 736 с.
- Фирсов Л.А., Знаменская А.Н., Мордвинов Е.Ф. О функции общения у обезьян (физиологический аспект) // Доклады АН СССР. 1974. Т. 216. № 4. С. 949-951.
- Черч А. Введение в математическую логику: в 2 т. Т. 1. М.: Изд-во иностр. лит-ры, 1960. 484 с.